Борис Васильев


илл.

Борис ВАСИЛЬЕВ.
Мне часто снятся детские сны

илл.
Мне часто снятся детские сны, потому что, увы, старею. У этих снов есть точная география - мне снится Смоленск, моя родина. Снятся его обледенелые горы, его Крепость, наш двор, стадион на бывшем плацу перед памятником воинам, павшим при обороне Смоленска в Отечественную войну 1812 года, аккуратно вписанный в квадрат домов, отстроенных после пожара города в едином стиле середины XIX-го века. Он издревле назывался Блоньем, а ныне - именем Глинки. Я ничего не имею против моего замечательного земляка, но для меня это переименование - потеря памяти. Советские владыки Смоленска, кое-как усвоив имя великого композитора, не знали ни истории родного города, ни русской истории вообще.

Блоньем (Болоньем) называлось место внутри города, куда не долетали вражеские стрелы при осаде крепости. Там прятали женщин и детей, скот и наиболее ценный скарб. Отсюда современное слово "заболонь" и название итальянского города Болонья. На Блонье каждое воскресенье играл полковой оркестр, там мой дядя торговал с лотка книгами из огромной дедовской библиотеки. Ему надо было кормить семью, но он не имел права на работу, потому что был "лишенцем" вследствие своего дворянского происхождения.

Но чаще всего мне снятся старые даже в те времена автомобили и бывший каретный сарай, отданный под гараж в доме напротив стадиона.

Я рос на улицах Смоленска куда быстрее и интереснее, чем дома. Как только мы переехали с Покровской горы в центр, на Декабристов, дом 2 дробь 61, так покой дворов, садов, сараев и ничейных оврагов, в которых мирно паслись козы, сменился мощеным двором, с трех сторон замкнутым трехэтажным зданием, а с четвертой - единой системой бесконечных сараев. А шелест листвы, кудахтанье и нервозные вопли коз - грохотом ошипованных колес, стуком копыт, скрипом, криками, ржанием, отдаленными трамвайными звонками и клаксонами редких автомашин. В миниатюре я как бы переехал из усадьбы в столицу, шагнув из деревенской поэзии в трезвую городскую прозу.

Основным транспортом гористого Смоленска были в ту пору ломовики - так именовались грузовые извозчики, летом - на огромных платформах с обязательным ручным тормозом, зимой - на тех же платформах, поставленных на полозья, где роль тормоза выполнял железный лом, которым придерживали сани на спусках. Лошади, лошади, лошади - сквозь все мое детство прошли лошадиные морды и крупы, лошадиный храп и ржание, лошадиная преданность работе и лошадиные страдания на обледенелых кручах. Тысячи лошадей летом и зимой сновали по всему городу, и город звенел от воробьиного чириканья, их подкармливали лошади, щедро рассыпая овес из торб, и те времена были золотым веком воробьиного племени. Впрочем лошадиного тоже, потому что я не могу припомнить, чтобы грубый - в фольклор вошедший грубостью своей - ломовой извозчик не поделился бы со своей лошадью ломтем хлеба с солью. Даже когда бывал пьян, ибо пили они тоже "как ломовые".

В те давно прошедшие времена любая домашняя животина была необходима человеку, как помощник в нелегкой жизни. Животное, содержавшееся для развлечения, умиления, а тем паче - престижа, было редчайшим исключением и оценивалось, в общем, неодобрительно. К людям с подобными причудами относились иронически, и по завышенным меркам тогдашней нравственности отношение это было справедливым. В стране не хватало еды, и дети зачастую голодали куда страшнее бездомных собак. Но к своим помощникам, к тем, кто трудился рядом, человек относился со справедливой добротой, с детства привыкая делить с ними кусок хлеба. И животные облагораживали человека, делая его не просто добрым, но требовательным, как к себе самому. И не было того массового умилительного восторга перед, скажем, собакой, судьба которой резко ухудшилась, несмотря на все внешние признаки благополучия. Ухудшилась потому, что собака, перестав быть членом трудового коллектива, превратилась в игрушку, и судьба ее ныне зависит не от ее старания, а от каприза хозяина.

илл.
А машины были чрезвычайно редки. Мы знали их наперечет, тем более, что на бортах они имели точные адреса: "Завод имени Калинина" или "Льнокомбинат". С началом шпиономании, беспрестанно подогреваемой властями, надписи исчезли, но мы все равно знали, что, скажем, к "Я3"у Льнокомбината прицепиться можно (шофер остановит, если застучишь в кабину), а к "Форду" горперевозок лучше не подходить, потому что увезет черт-те куда, несмотря на все твои крики.

Любопытно, что городские власти получили семафоры куда раньше, чем автомашины, и немедленно установили их на всех перекрестках. Семафоры были двух типов с четырьмя циферблатами, причем каждый - из двух секторов - красного и зеленого, - разделенных желтыми просветами. По этим циферблатам безостановочно ползла стрелка, и движение регулировалось цветом сектора, в котором стрелка в данный момент находилась. Вторым типом был обычный трехцветный с ручным переключением, но их было куда меньше. Почти повсеместно висели стрелочные семафоры, и было очень солидно, когда стрелка бродила по красному сектору, а лошади терпеливо ждали, когда она переберется на зеленый, хотя на поперечной улице никого решительно не было. В этом желании во что бы то ни стало регулировать то, чего пока еще нет, уже заключалось нечто в высшей степени символическое.

А потом произошло событие невероятное. Где-то в начале тридцатых штаб Белорусского военного округа, который размещался в Смоленске (в нем тогда служил отец), начал получать машины отечественного производства легковые ГАЗ-А и грузовые ГАЗ-АА. В связи с этим начальство решило списать в утиль все автостарье. Однако узнав об этом, отец пошел к высоким начальникам и упросил их не выбрасывать эти развалюхи, а отремонтировать и на их базе создать клуб любителей автодела. Отца кто-то поддержал и передал в его распоряжение три списанных машины и даже бывший каретный сарай для их хранения.

Три машины: грузовой "Уайт" рождения 1904 года, столь же древний "Бенц" (еще без Даймлера) и знаменитая русская легковая машина "Руссобалт". Каждая машина отличалась не только маркой, формой и назначением, но имела и свои индивидуальные особенности. Я излазил их вдоль и поперек, постоянно торчал в гараже, подсказывал на экзаменах бойцам-автолюбителям, помогал отцу, чем мог, и сейчас хочу представить каждую машину, как друга далекого детства.

"Уайт" имел грузошины. То есть не обычный баллон с камерой и покрышкой, а металлические колеса, облитые резиной, как танковые катки. Поэтому летом на нем немилосердно трясло, а зимой он скользил и терял управление на всех горках, а поскольку в Смоленске были одни горки, то зимой отец пользовался им очень редко, Кроме того, "Уайт" имел настолько низкие борта, что отец всегда сажал людей на пол. Шофёрской кабины у него не было, сидение было жёстким, а руль располагался точно по оси машины. Однако управление было простым, и отец именно на нем учил автолюбителей.

Насколько "Уайт" представлялся несуразно длинным, настолько "Бенц" казался несуразно коротким, даже кургузым. Его основной чертой была цепная передача, а так как тормоза располагались на карданном валу, то в случае обрыва цепи машина становилась абсолютно неуправляемой. Это было особенно пикантно, если взять во внимание крутые, длинные и несуразно кривые смоленские горки.

Второй особенностью был автомобильный сигнал. Он проживал отдельно от машины и представлял собою маленькую сирену с ручкой вроде вентиля, который надо было вращать. Естественно, водитель не мог подавать сигналов, и сирена вручалась пассажиру. А поскольку, несмотря на неимоверное количество светофоров, смоляне ходили, как хотели, то наша сирена всё время судорожно подвывала, и мальчишки всего города безошибочно определяли:

- Борькин папка на драндулете шпарит!

Сложно было, когда роль сигнальщика доставалась маме. Она была, мягко говоря, человеком взнервленным, легко выходила из равновесия, норовила держаться двумя руками, и вертеть сирену оказывалось некому. А люди блуждали буквально под колёсами, и тогда мама кричала во всю мощь своих слабеньких лёгких:

- Гражданочка! Мадам! Товарищ! Пожалуйста! Оглянитесь!..

Сидение "Бенца" в отличие от аскетичного "Уайта" было пухлым от обилия нежнейших пружин, и на каждом ухабе пассажиры взлетали выше кузова. Отец при этом держался за руль, женщины - за свои юбки, а меня ловил тот, у кого была свободная рука.

Третьей особенностью "Бенца" было конусное сцепление. Оно часто залипало, и тогда отцу приходилось лезть под него, чтобы ломиком хотя бы шевельнуть запавший конус. Когда это удавалось, передачи переключались, когда нет - шпарили на той, которая уже была включена до залипания.

"Руссобалт" - широко известный автомобиль и сегодня. Он - непременный участник почти всех фильмов о гражданской войне. Водительский салон его имел только одну дверцу - с правой стороны, за бортом которой на подножке размещался рычаг переключения передач. Салон пассажирский был просторен, и можно было сидеть, вытянув ноги. Мы ездили на нем только летом, потому что верх у него был брезентовым, и пассажиры мерзли из-за вечного сквозняка.

Правда, отец куда чаще лежал под машинами, чем ездил на них. Это служило поводом постоянных шуток, но отец разделял шутки в свой адрес. Он выпросил в штабе совершеннейший металлолом, который красноармейцы на руках перекатили в каретный сарай, ставший отцовским гаражом. И можно представить, сколько сил и времени затратил отец, чтобы вдохнуть жизнь в эти автотрупы. Но он никогда не бросал начатого дела, упорно веря, что всё решается желанием да трудом. И ему всегда доставало труда и желания.

В нашем гараже не было ни окон, ни электричества: только настежь распахнутые двустворчатые ворота. Пол был цементным, слева от входа находился верстак, прямо - все три машины, а справа - ящик с песком и бочка с бензином. Автоколонок тогда не существовало, бензин отцу отпускали по наряду на весь месяц, и приходилось хранить его в гараже. И однажды мы чудом не взлетели на воздух.

Случилось это поздней осенью, и ворота были закрыты. На верстаке горел фонарь "Летучая мышь", отец лежал под машиной на войлочной кошме и регулировал сцепление капризного "Бенца". Это была тонкая работа, а потому рядом на полу стояла керосиновая лампа А я курсировал между верстаком и машиной, подавая отцу требуемые инструменты, и тут погас фонарь.

- Спички на верстаке, - сказал отец. - Сможешь сам зажечь?
- Смогу, - ответил я и наступил на керосиновую лампу.

Раздался хруст и звон, по кошме побежали огненные ручейки, а я почему-то заорал от восторга. И сквозь крик расслышал напряженный, но вполне спокойный отцовский голос:

- Открой ворота и беги. Открой ворота и беги.

Как позднее выяснилось, отец рванулся из-под машины, но зацепился гимнастеркой за рычаг. Пока я в дрожащем свете начинающегося пожара открывал тяжелые створки ворот, а отец, разодрав до горла гимнастёрку, выкатился из-под машины, занялась бочка с бензином. Помню, что вспыхнула она вдруг, а я еще только распахивал ворота. Бочка была огромной, отец не мог повалить ее и раскачивал с канта на кант. Бензин выплескивался, на отце горели обрывки гимнастерки и - руки. Конечно, это еще не руки горели - горел бензин на руках, - но я и сейчас вижу бегающие голубоватые язычки пламени на его ладонях. Наконец он повалил бочку на бок, крикнул, чтобы я спрятался в дальнем углу, и торопливо покатил бочку во двор. Там она и рванула, как хорошая бомба, но отец за секунду до взрыва умудрился упасть за угол дома, и во дворе никто не пострадал, хотя многие окна не досчитались стекол.

- Шляпа! - сказал отец, вернувшись в гараж и загасив остатки пожара.

Это было самое страшное его ругательство. Впрочем, и единственное: все определялось интонацией. Что и говорить, отец мой был мастак ругаться...

В начале лета мы уезжали из города, хотя тихий Смоленск мало отличался от деревни. Но срабатывала привычка: пока был жив дед, ездили в Высокое, потом снимали дом где-либо за городом. И в начале мая отец отправлялся искать подходящее место для лета. И было три машины в его личном и бесконтрольном владении. А мы поехали в Вонлярово на велосипеде. И помню разговор накануне

- Я не могу, Эля, не имею права. Это машины штаба, и использовать их без особой надобности я не хочу. Завтра мы и на велосипеде доберемся.
- Я не пущу с тобой Бориса!
- А ему-то не все равно, на чем ехать?

И я поехал на велосипеде, а сколько отцов не выдержало, не выдерживает и ещё будет не выдерживать искуса и везёт отпрыска на казённой машине в возрасте, когда запоминаются факты и забываются причины, когда ещё только формируются "можно" и "нельзя", когда гордый взгляд из машины равнозначен праву на этот взгляд. И это особенно касается мальчишек, ибо если женщинами рождаются, то мужчинами становятся - так уж распорядилась сама Природа. И ещё раз поклон тебе, отец, за то прекрасное путешествие на велосипеде из Смоленска в Вонлярово при трёх машинах в личном пользовании!..

... На мгновение закройте глаза и представьте. По современному шоссе, забитому "жигулями" и "камазами", "зилами" и "москвичами", "мазами" и "волгами", неторопливо работая педалями, едет старый человек в офицерском кителе без погон, сапогах и белой полотняной фуражке. Ему за семьдесят, у него отрублен палец на левой руке, отравлены газами легкие и прострелено плечо. А он - едет. Навстречу потоку.

Вопреки...

И более полувека назад мы тоже ехали "вопреки". Вопреки такой естественной, такой логичной возможности, как личная машина. Вопреки бессмертному, как сам обыватель, представлению о престижности, лишь поколебленному революцией и вновь поднимавшему голову. Вопреки маминой боязни за меня. Наконец, вопреки элементарному удобству отцу пришлось вертеть педали полсотни вёрст, да ещё я сидел на раме.

В Вонлярово можно было проехать большаком, можно - по Московскому шоссе, но отец избрал третий путь. Не из стремления к оригинальности - он вообще был лишен его начисто, - а вот стремление к расширению моего горизонта у него было всегда.

Кто не видел тропинок, бегущих по обе стороны железнодорожного полотна в полосе отчуждения? Они резво взбегают на откосы, спускаются в низины, перескакивают через ручьи, петляют, иногда исчезая, но непременно появляясь вновь. И доведя вас до города, растворяются в нём, чтобы потом, когда вы снова тронетесь в путь, весело бежать рядом. Я и сейчас люблю на них смотреть и, изъездив много стран и километров, знаю, что они - русские тропинки, за рубежами их нет, как непременного атрибута железной дороги. Этакой крепенькой босоножки, что бежит рядом с городским могучим франтом, ловко отстукивая его такт смуглыми ножками...

И в Вонлярово мы поехали по этой тропинке. Она была утоптана до бетонной твердости, но сохранила теплоту и стремительность топтавших её ног. Я сидел на раме меж отцовских рук и держался за руль, а отец неспешно вертел педалями, и мы катили. По ровному и под гору, а вот в гору шли пешком, и тогда начинались разговоры обо всем и ни о чем - именно так разговаривают с детьми во всем мире, а со взрослыми - только в России. Но дело не в разговорах - в конце концов, разговоры одинаковы для детства, - дело в дороге. В том третьем пути, который мы с отцом прошли туда и обратно, измерив его не временем, проведенным в поезде, не по спидометру автомашины - измерив его собственными ногами, собственной скоростью и собственным временем; поняв, что под гору ты отдыхаешь, а в гору - задыхаешься, ощутив, сколько твоих личных шагов укладывается в общем километре, и оценив, что такое отдых у речки, глоток воды и кусок хлеба из отцовских рук. И мне сейчас кажется, что все те объяснения - что машина не его, что бензин не его, что... - были затеяны отцом с единственной целью показать, что путь между двумя точками не всегда полезно соединять беспощадной прямой.

Техническая элита Смоленска именовала отцовский автопарк гробами. В подтверждение правильности этого определения приведу один пример из множества случаев.

История, которую выкинул с нами старина "Уайт", случилась солнечным январским днем, в те времена именовавшимся "общевыходным". Отцу поручили перевезти какие-то ящики из штаба округа в казармы на Покровской горе. Груза было много, почему и пришлось взять "Уайт", чтобы обойтись одной ездкой. И мама меня отпустила, и машина завелась быстро, и мы покатили к штабу. Там красноармейцы загрузили кузов ящиками, и справа от отца - я сидел слева - сел сопровождающий, весьма располневший коротышка-командир, и мы тронулись, пробираясь к Большой Советской по обледенелым горбатым улочкам. Выбрались вполне благополучно и спокойно покатились вниз, к Днепру. Помню, что двигатель ревел немилосердно, и теперь понимаю, что отец им тормозил наш спуск, поскольку помнил о грузошинах, гладких, как хромовое голенище.

И тут я почувствовал, как начала разгоняться машина, увидел, как судорожно вцепился в баранку отец, а мы все быстрее и быстрее неслись вниз на громоздкой, тяжело нагруженной машине. Тормоза работали, но как только отец прикасался к ним, наш "американец" начинал вальсировать, и отец тотчас же давал ему полную свободу. На счастье, повторяю, был общевыходной, ломовики не работали, и по Большой Советской не тянулись бесконечные обозы.

Напротив Соборной горы, где кишмя кишел народ, начинался тихий переулок, ведущий к Резницкой улице. На подлете к нему отец крикнул, чтобы мы покрепче держались, и круто заложил руль, надеясь ворваться в пустынный переулок. Так бы оно и вышло, если бы из переулка навстречу нам не выкатились вдруг детские санки. Отец судорожно завертел рулем, нас занесло, закружило, санки скользнули мимо, а длинный кузов машины со всего маху врезался в деревянную лестницу, пристроенную к дому и ведущую на второй этаж. Раздался грохот, кузов стал быстро наполняться рухнувшими столбами и досками, меня треснуло по спине чем-то увесистым, а слетевшее с верхней площадки мусорное ведро, перевернувшись в воздухе, ловко село на голову нашего сопровождающего, по плечи накрыв его вкупе с буденовкой. Ревел мотор, с грохотом рушилась лестница, орали лишившиеся ее жильцы второго этажа, а перепуганный сопровождающий вертел во все стороны ведром, продолжая двумя руками изо всех сил держаться за рамку ветрового стекла.

С того дня прошло более шести десятков лет, а я и до сего дня отчетливо вижу эту чаплинскую сцену. А когда смотрю фильм "Александр Невский", не могу удержаться от смеха при виде его псов рыцарей. Уж очень они напоминают мне спуск на нашем "англичанине", удар в лестницу и ведро на голове у добродушного сопровождающего

Хочется рассказать и еще одну историю. Не столько об авариях, сколько о людях тех тяжелейших времен России. Времен страха, мора и отчаянной борьбы за жизнь.

В суровую зиму начала двадцатых, когда я еще не родился, но уже существовал, отца во главе летучего отряда бросили на уничтожение крупной банды, терроризировавшей Рославльский уезд. Он гонялся за бандитами по немеряным, заснеженным, окончательно одичавшим за девять лет беспрерывной войны смоленским лесам, а мама мерзла в насквозь продуваемом домишке, потому что сожгла все заборы и вообще все, что могло согреть. Но ни мама, ни бабушка никому об этом не говорили не только потому, что жаловаться неприлично, но и потому, что все вокруг терпели те же беды. И терпеливо ждали отцовского возвращения, когда в один прекрасный день два заиндевелых битюга подвезли двое саней, ломившихся от мерзлых бревен. И два ломовика, два закадычных друга Кузьма Мойшес и Тойво Лахонен по собственной инициативе и совершенно бесплатно согрели нас всех: маму, бабушку, Галю, отсутствующего отца и меня, неродившегося, на всю жизнь разом.

Мама рассказала об этом подарке отцу, как только он переступил порог. Отец не сняв шинели, взял две пачки чая - единственный подарок, который он привез семье из всех своих перестрелок и атак, - и пошел к тете Двойре, матери веселого и отчаянного забулдыги Кузьки. И с той поры, встречаясь с отцом, Кузьма улыбался и подмигивал:

- Как чай, дрова, Лева! Как чай!

Сейчас эта фраза вряд ли понятна, но во времена, когда к стоимости вещей добавляется теплота дружеского участия, дрова могут оказаться как чай, а чай - как дрова. Как же это далеко от холодного торгашеского расчета с прищуром: ты - мне, я - тебе. Будто все происходило на другой планете.

А может быть, и впрямь - на другой? Уже канувшей в Лету...

- Как чай, дрова!

Через десять лет отец получил возможность сделать то же. Не расплатиться, не вернуть долг, даже не повториться - обрадовать. Он хотел обрадовать, но на дворе мела метель, и мама никак не желала меня отпускать. Если бы мы везли обыкновенные дрова, отец бы и сам не взял меня, но мы везли РАДОСТЬ, и он настоял на своем. И мы уже в сумерках выехали на кургузом "Бенце", который благополучно спустил нас по Большой Советской, пересек Днепр, протарахтел мимо вокзалов и, кряхтя, стал подниматься на Покровскую гору.

Чуть-чуть топографии. Дом, где жили Мойшесы, стоял тылом к нашему прежнему дому. Для того, чтобы въехать к ним во двор, надо было взобраться на крутую, кривую и обледенелую Покровку, свернуть направо и по совсем уж лихо закрученному переулку спуститься до их ворот. Мы вползли на гору, завернули направо и стали осторожно спускаться, когда наш грузовичок вдруг вздрогнул и покатился сам собой. Как коляска, то есть свободно, легко и все быстрее и быстрее.

Тут уж никаких возможностей остановить самоуправство машины просто не существовало. Лопнула цепная передача, а так как тормоза стояли на карданном валу, то колеса вертелись, как хотели. Проезд был кривым, крутым, темным и заснеженным, пытаться попасть во двор тети Двойры нечего было и мечтать. Оставалось одно: вывернуть на ровное место, остановиться, надеть цепь и только тогда продолжать путь. Поэтому отец повернул в первый же переулок. Мы влетели в чей то двор, с разбега выломали ворота и оказались на Покровской горе. А сверху, как на грех, спускался обоз, и отец круто заложил вниз.

- Крути, Борис!

Крутить надлежало сирену, и я крутил. Улица была узкой, навстречу ползли обозы, мы кого-то обгоняли, чудом объезжая перепуганных лошадей. Выла сирена, меня мотало на сиденьи, и отец то и дело ловил меня за воротник. Не понимаю, как мы ни в кого не врезались, никого не зацепили и никого не задавили, отец обладал завидным мастерством и завидным самообладанием. Мы пролетели всю Покровку, выкатились на площадь перед железнодорожным переездом. А переезд оказался закрытым: шел поезд. И отец круто заложил руль на полной скорости.

И я ощутил, что лечу. С сиреной в руках, которую я успел крутануть и во время полета, пока не уткнулся головой в сугроб.

Я перечитал этот кусок и понял, что надо ставить точку. Ведь я писал не затем, чтобы рассказать, каким счастливым мальчишкой я рос, имея возможность кататься аж на трех автомашинах. Я писал для того лишь, чтобы вы увидели сухонького старика в белой полотняной фуражке, который едет в гости к фронтовому другу за четыреста верст на велосипеде. Это - мой отец, который выбрал однажды узкую тропинку от точки отсчета до цели. Вот ею я и стараюсь идти всю свою жизнь, а поезда и автомобили пусть себе катят по своим дорогам.




Это место сейчас свободно


Баннер 4x4tundra